Что-то тихо, черт возьми, а с радио мне невмоготу. Не хочу слышать никаких новостей. С той поры как я перестала слушать новости, читать газеты и смотреть телик, жизнь для меня настолько облегчилась, просто счастье. «Счастье» – звучит как предмет торга и мены. Нет, я просто не хочу знать никаких новостей и не хочу, чтобы кто-то мне что-то сообщал. Все мои новости я получаю от Чака, и они мне тоже не сказать чтобы по душе. Но у него новости другие. Все больше о том, что кто-то уехал или уезжает. Он уезжает. Мы уезжаем. Купил ли он билеты? Понадобятся ли они нам? Или за нами, как на войне, просто прилетит вертолет и унесет отсюда? Вот так приземлится снаружи, и Чак скажет: «Пупсик, брать что-либо с собой у нас нет возможности, летим так, как есть», и вид у него будет такой грустный, потому как он не знает, что мне только того и надо – ничего с собой не брать, даже полотенца; ничего, что будет напоминать мне о том, с чем я рассталась и что оставила, потому что ну их всех нах, трижды нах; я хочу улететь в Америку чистой, как грифельная доска, без всяких воспоминаний о том, что со мною было. Я хочу научиться писать на своей коже что-то новое, говорить «привет» незнакомым мне людям. И вертолет не приземлится, пока мы не очутимся где-нибудь далеко, типа Баффало, Нью-Йорка или Аляски; в краях, где я больше ничего уже не услышу о былом. Никогда.

Вообще, на этом чертовом радио есть и кое-что хорошее, на FM: там музыки больше, а трепотни меньше. Ну где же Чак? Танцует он, кстати, лучше, чем я: позор черной расе. Когда белый умеет танцевать – это нечто. На наш юбилей (как-никак уже шесть месяцев) он водил меня в клуб. Хотел отпраздновать наши совместные полгода. А говорят еще, что женщины более сентиментальный пол. И вот нате вам. На шесть месяцев – дансинг. На пять – серьги. На четыре он сам приготовил цыпленка, хотя и не справился (моя мать сказала бы: «Это хорошо, дорогуша, значит, он не гомосек»). Не знаю, но иногда Чака как-то слишком уж много. Мне он все больше нравится, когда на работе. Хотя нет, это не так. Прямо сейчас, сию минуту, я люблю его волосы, а ночью буду любить, как он спит.

Тогда в «Мантане», когда мы только познакомились, я была у той черты, где внутренний голос вещает что-то типа «о господи, ну пусть это произойдет сейчас». Мне на тот момент так все обрыдло от того, что все обрыдло. Я была готова идти куда угодно и с кем угодно. Ну, а вы бы как себя повели, когда шеф положил вам на колено руку второй раз за один день? И даже третий, когда спросил, нравится ли мне у него работать. Как будто работать там – это предел людских мечтаний, последний рубеж перед раем. Продажа дешевой, как дерьмо, бижутерии в бесстыдно расфуфыренном китаёзном магазинишке с названием не иначе как «Тадж Махал». Кто кому чем махал? Можно подумать, это было лучшее, на что я могла рассчитывать. Ну а что, Ким Кларк, разве нет? Да ты за эту работу буквально зубами вцепилась, иначе они, ни секунды не мешкая, взяли бы кого-то другого. Монтего-Бэй – это был пан или пропал. Потому как в Кингстон возврата не было.

О Кингстоне я не думаю. А хочу думать об Энди Гиббе. Почти такой же смазливый, как Джон из «Придурков Хаззарда». Энди Гибб – волосы, грудь, волосы на груди, цепи, зубы, снова волосы. Джон Дьюк – улыбка, волосы, джинсы, волосы, как у девушки, «Я всего лишь хочу быть твоим всем». А у Люка Дьюка такой, блин, офигенный белый дрюк свисает под левой штаниной, что мама не горюй… О господи, девушка, ты, должно быть, единственная во всем Монтего-Бэй с таким извращенным умом. Но по радио передают не «Я всего лишь хочу быть твоим всем», а «Сделай это легко, проведи меня сквозь ночь танцем тени». Я знаю, чего я хочу. Одной ночи, когда Чак на мне и входит в меня, а я при этом не думаю о Люке Дьюке. Ой, я этого сейчас не подумала. Врешь, подумала… Аки заняться, что ли? Он их любит на завтрак. Да и на ужин не возражает. Вот и правильно: буду-ка я лучше думать, как мне любы его волосы.

Рано или поздно он узнает. Ким Кларк, ты считаешь его шибко уж сообразительным. Этот человек неизбежно все прояснит, если уже не прояснил. Хотя этим утром я взяла всего десять долларов – самое большое за один раз. В прошлую пятницу – пять. А за четыре дня до того – шесть; нет, пять; нет, пятерку и две однодолларовых бумажки. К американским баксам я даже не притрагиваюсь. Да брось ты, его это, наоборот, прикалывает. Какая жена не пасется у своего мужа в бумажнике? Но я ему не жена. А только думаю ей быть. Но так вы ж живете вместе. В наш современный век люди только так и поступают: на дворе семьдесят девятый год, между прочим… Ой, в самом деле пора за готовку. Я уверена, что он не знает. В смысле, какой мужик считает, сколько у него денег в кошельке?

Как какой? Американский.

Они все проходят через «Мантану». В смысле, белые. Если мужик француз, то он думает, что может запросто обложить нас «шлюхами» и это сойдет ему с рук, потому как произносить это слово он будет изящно, в нос, а мы, суки из джунглей, от этого должны затащиться. Увидев тебя, он сразу бросит тебе к ногам ключи от машины и скомандует: «А ну, припаркуй мое авто, maintenant! Dйpкchetoi! [134] » Пожалуйста. Ты берешь ключи, говоришь «да, хозяин», заходишь с ними в женский туалет и топишь их в самом сраном унитазе. Баш на баш. Если он англичанин и ему нет тридцати, то он еще не утратил своего обаяния и будет тебя упорно охмурять, но когда вы подниметесь к нему наверх, он уже так напьется, что и способность что-либо делать утратит. Здесь тоже получается баш на баш, если только он тебя не облюет, хотя после этого оставит на столике несколько фунтов из-за того, что вышел, понимаете ли, такой конфуз, такой конфуз… Если он англичанин, но уже за тридцать, то тебе разгребать не разгрести целую кучу стереотипов («ты чернууууушка, поэтому я специааааально говорю с тобой меееееедленно», а у самого зубы поганые-препоганые, из-за этой их привычки пить перед сном какао). Если он немец, то худющий и знает, как трахаться, но на свой немецкий манер – как поршень в движке, – и кончает быстро, так что сексуальными немцев назвать сложно. Итальянцы, те тоже знают толк в траханьи, но не всегда перед этим моются, да еще могут в знак сердечности отвесить тебе оплеуху и оставят денег, даже если ты им скажешь, что ты не проститутка. Если он австралиец, то просто раскинется и предоставит тебе делать с ним все подряд, потому как «у нас парни даже в Сиднее наслышаны насчет вас, ямайских девок». Если он ирландец, то заставит тебя смеяться, и даже похабные сальности будут у него звучать сексуально. Но чем дольше он остается, тем больше напивается, а чем больше напивается, тем вернее шанс, что все семь дней перед тобой будут представать семь разных по виду чудищ.

Но американцы… Большинство их тратит очень много времени или ужасно много времени на попытку убедить тебя, что они ну нисколечко не отличаются от других («я просто Роки из Милуоки»). Даже Чак представился мне «обыкновенным парнем из Литл-Рок». Когда я спросила, зачем им всем хочется казаться просто обыкновенными парнями, он не нашелся, что ответить. Вместе с тем есть что-то в человеке, который наперед говорит «что видишь, то и получаешь» – ничего меньше, но уж безусловно ничего больше. Может, мои стандарты занижены. Может, мне просто польстило, что хотя бы один мужчина сказал все это начистоту. Не думаю, что он и меня счел такой уж смазливой. Хотя почему бы нет: он подошел и спросил «ну чё как», и момент выбрал самый подходящий: сразу после того, как француза вышвырнули за крики «где ключи от моего авто, шльюха?!», а итальянец отправился танцевать с какой-то тупой американкой, что прилетела сюда одна-одинешенька, а до этого два года с хвостиком копила на поездку, и теперь-то уж эта жирная рослая сука намеревалась оттянуться по передку по полной. Итальянец, в принципе, не был черным херастым качком-мандинго [135] , о котором она читала в «Хозяйке Фалконхерста» [136] , но кожа у него была смугловата, а значит, уже есть за что зацепиться.